Хотя теперь возникла другая проблема: что мне делать со всей этой шайкой? Тщательно обыскав их зловонные лохмотья на предмет скрытых ножей и прочего оружия, я подхватил обломок дрына и стал, как баранов, сгонять бандюг поближе к саням. Того, что валялся без сознания, поволок за ногу. Привязанная в ельнике лошадь затопталась на месте, настороженно косясь в мою сторону. Вся поклажа на дровнях была разворочена, перевернута. Среди барахла нашлась небольшая веревка. Если не наматывать много узлов, ее должно было хватить на всех шестерых. Уж что-что, а связать как следует я мог очень умело. Лишь когда возился с последним, тем несчастным, что нарвался на болевой удар и до сих пор валялся на снегу, я сообразил, что дровни и лошадь не могли свернуть с дороги сами собой. Уложив всю эту братию на снег, подальше друг от друга, я прошел глубже в лес и почти сразу обнаружил того, кто, собственно, и стал добычей этой «крутой» банды. Тело с раскинутыми руками и ногами лежало в снегу лицом вниз. Переворачивая его на спину, я боялся, что моему взору предстанет ужасная картина: перерубленное горло, рассеченный череп или вспоротые грудь или живот. Но нет. На лбу у возницы виднелась только заметная ссадина. Резанных или рубленных ран не было. Его огрели дубиной по голове, сбросили с саней и оттащили в сторону. Мужик был жив, дышал, и пульс прощупывался явно, ровный, упругий. Я выволок его на дорогу и уложил на сани. Один из нападавших вдруг встрепенулся, что-то быстро затараторил, гневно краснея, но единственный удар под дых надолго лишил всех шестерых желания вякать в моем присутствии на незнакомом мне языке.

Вынув из сумки флакончик с настоем подорожника, который я уже успел окрестить «зеленкой», я лишь смочил им просушенный мох и приложил к ссадине на лбу пострадавшего. Других внешних повреждений у мужика явно не наблюдалось. Да, что уж говорить, суровые здесь нравы. А с другой стороны, что, в моем веке было лучше, что ли? Те же гопники, сумочники, карманники. Людей порой просто выпихивали из машин, при свидетелях обирали, избивали. Эти бойкие карлики хоть место укромное нашли да убийством мараться не стали. Как говорится, не пошли на «мокрое дело». Думаю, что даже ринувшись на меня, рассчитывали просто оглоушить да обобрать. Ан не вышло, не на того нарвались.

Я достал большую бутылку с зеленой меткой. В ней я держал не самое качественное спиртное, лишь то, что оставалось после выгона основного сусла, но и в этом было градусов десять-пятнадцать. Настоянное на рябине, оно совершенно не пахло сивухой, да и на вкус было приятным. Я отпил, сделал три или четыре глотка, занюхав ядреную настойку еловой шишкой, упавшей на дровни как раз под руку.

Заткнув горлышко флакона большим пальцем, я опрокинул бутылку донышком вверх и пустил тоненькую струйку в рот оглоушенному мужику.

Реакция последовала мгновенная. Взревев как медведь, кашляя, отплевываясь, выпучив глаза, мужик вскочил на ноги, ссутулился и стал озираться по сторонам.

– Зашибу! Заломаю! – ревел возница, потрясая кулаками.

– Опоздал, дядя. Досталось тебе только пожитки собирать.

– А ты еще кто? – возмутился было возница да притих, еще больше пригибаясь, когда я поднялся из саней в полный рост.

– Мое имя Артур.

– Половец… – вдруг попробовал уточнить возница да оборвал себя на полуфразе, осев со стоном прямо в снег.

– Варяг.

– Ефрем я. Коломенского купца Федора приказчик, – торопливо представился он, пробуя встать.

– Что ж ты, Ефрем, один да без охраны в такой путь направился? Коломна-то, она не близко, верст полтораста?

Почавкав ртом, приказчик распробовал-таки рябиновую настойку, которую я попытался в него влить, накинул нагайку петлей на запястье и просяще потянулся за бутылкой. Жадно выхватил ее из моих рук и, как прожженный алкоголик, опрокинул в глотку. Это не медовуха, в которой с горем пополам бывало градусов пять, так что примерно на половине бутылки, захлебнувшись, Ефрем остановился.

– И отец мой дорогой этой хаживал, и дед хаживал, и я каждый куст по пути этому знаю, и столькие года дорогой этой езжу, и никогда худого не случалось.

– Все однажды бывает в первый раз, Ефрем, вот и на твою удаль лихие люди сыскались. Повезло тебе, мужик, что я той же дорогой шел да босяков этих усмирил.

– Из-за сумета выскочили, вицей хрясь по роже…

– Спасибо скажи, что вообще не прирезали, вон, на меня с сабельками набросились да не сдюжили.

Потряся головой, Ефрем чуть пошатнулся, шмыгнул носом и стал оправлять одежду. Шуба на нем была дорогая – то ли бобровая, то ли медвежья, я не разобрался. Под шубой замшевые штаны с меховой подстежкой, сапоги с каблуком, шапка каракулевая, правда, малость потрепанная, затертая. Поверх холщовой рубахи под шубой виднелась расшитая душегрейка из стриженой овчины. Ворот рубахи распахнут, на шее золотой нательный крестик граммов в пятьдесят, на крученой кожаной бечевке. Усы и брода с проседью, ухоженные. Волосы на голове хоть и сальные, но тоже прибранные, подрезанные, нос картошкой, щеки румяные, глаза хулиганские, очень живые и выразительные.

Прикрыв ладонью крестик, Ефрем помял его в руке и с каким-то благоговейным ликованием заявил:

– Вот оно, мое спасение. Мой оберег. Вот за долгий век случилось худое, да тут Бог послал спасителя, да не кого-нибудь, а монаха!

– Ого! Друг мой, сильно тебя дрыном по голове приложили. Ты что плетешь? Ты это меня за монаха, что ли, принял? В здешних краях меня Аредом кличут, чуть ли не оборотнем считают, а ты с пьяных глаз сразу в монахи.

– Во как! А не по твою ли душу говорили, что на болоте ты хоронишься, нелюдим?

– Может и по мою. Что скрывать, вот таков я и есть.

– Сказывали, сказывали, да вот только я ни одному слову не верил. Смерды брехать большие мастера. Говорили, что, дескать, в конце лета явился, словно из темноты, как тать ночной, в Крынцы великан, что бес, уж дворовые его и вилами били, цепами били, и топорами били, а все убить не могли. А он злое бормочет, худо зазывает да все скалится! В четыре стороны рукавами махнул да сгинул! С тех пор хворь на Крынцы пала лютая, те, кто сдюжили, ушли к Коломне, других померших с домами так и сожгли.

– Ну, это ты небылицы какие-то рассказываешь, мил человек. Как же так – и топорами били, и цепами били, и вилами кололи, а убить не могли?!

– Ну, вот эти, мордва, – приказчик указал рукой на побитых, увязанных налетчиков, – ведь тоже и с сабельками да кольями на тебя шли да не убили. Это шестеро-то супротив одного!

– Им просто чертовски повезло, что оружия я не ношу. Не то по кускам бы сейчас с дороги их сгребали.

– Вот еще, стал бы я об эту погань мараться!

– Ладно, приказчик, что стоять мерзнуть, может, уж пора в путь?

Как бы вдруг вспомнив, что действительно был прерван на важном деле, Ефрем стал бегать вокруг саней, собирая разбросанные по снегу пожитки. Бегал, причитал, то и дело сплевывал, злобно глядя на плененных. Наконец собрал все, кое-как распихал по мешкам да тюкам и пошел отвязывать лошадь. Я прошелся по округе, нашел брошенные вещи налетчиков. Среди прочего барахла с удивлением обнаружил лыжи. В первый момент даже не понял, что именно нашел, лишь взглянув на устройство креплений, допер, что это дальние родственники современных лыж, только без палок. Резонно решил, что налетчикам они больше не понадобятся, а мне в самый раз придутся, чтоб не выгребать из сугробов, рискуя вымокнуть в ручье или луже, укрытой под снегом. На болотах такие мокрые ямы попадались часто.

Из-под сена, наваленного на дровнях, Ефрем вытащил седло, другую сбрую и стал запрягать лошадь.

– Ты что же, мил человек, сани с поклажей решил бросить?

– Да что ты! Как же я свое добро брошу?! Сани вон мордва поволочет, я верхом, а ты тюки подомни да устраивайся поудобней. – Нахмурив брови, приказчик погрозил плетью пленникам и громко рявкнул: – А кто не захочет вшестером сани везти, те впятером потащат!

Подтянув подпруги, Ефрем опять выклянчил у меня бутылку, но в этот раз не налегал, сделал всего пару глотков. Осмотревшись по сторонам, разрезал веревки пленников и, кряхтя, взгромоздился на лошадь. Я лишь запахнул полы балахона и с удовольствием растянулся на вещах купца, нагретых ярким солнцем.